top of page

Глава 3. Тюрьма

 

   Спалось Тимуру хорошо: крепко и как-то особенно сладко. От голода не осталось и следа. Не открывая глаз, он прислушался к себе. Из центра живота расходилось тепло по всему телу. Ощущение не то чтобы сытости, а до-сытости, пра-сытости охватило всё его существо. Наверно, так чувствует себя младенец в утробе матери. Тимур даже попытался нащупать воображаемую пуповину, но рука, описав круг, упала на пол, больно ударившись костяшками пальцев. Да, есть определенно не хотелось. Невероятно, у него  и впрямь получилось. Но почему, где-то в глубине, остается странное сосущее чувство, слегка напоминающее не то чтобы голод, а скорее до-голод, пра-голод? Все прошедшие сутки он не переставал замечать эту маленькую не то чтобы боль, а до-боль, пра-боль. Что-то в этом напеве необъяснимого пра-чувства было древнее, до него рожденное и в нем продолженное. Он был уверен, что всю жизнь это крылось внутри его существа, однажды разбуженное в детстве под тем злосчастным сугробом, а потом вновь заглушенное. Что это – страх? Нет, его бы он узнал. Но, тоже что-то близкое. Очень трудно было вытянуть из еле слышного отголоска более или менее соответствующее ему определение. Необходимо было дослушать его, доразвить, несмотря на предчувствие опасности, которое он, казалось, в себе таит. Тимур постарался отключиться от суеты и шума, царившего вокруг.             Место, которое он занял, было стратегически самым удобным. В углу служебного помещения, где разместили двадцать человек, ехавших вместе с ним в одном автозаке, соединив с еще пятнадцатью, уже там находившимися, стоял письменный стол, под сенью которого Тимур и расположился и откуда мог видеть всё, что происходит в комнате, оставаясь при этом почти не замеченным, так как валявшиеся перед столом тренировочные маты загораживали его растянувшуюся, на одном из них, во весь рост фигуру. Задержанные, судя по всему, собрались вместе и бурно обсуждали свое будущее.

   Он снова сосредоточился на внутренних ощущениях. Так что это – тоска, грусть, тревога? Он  последовал за голосом – прерывающимся, ломким, почти беззвучно гудящим в самом низу живота. Сначала услышал знакомое жужжание страха, потом на его место пришла тоска, едкая, липкая гусеница, затем густая, зловонная жуть, и наконец во всем теле – внутренних органах, костях и в спутанных, торчавших во все стороны волосах, – повис мутным туманом ужас. Несколько секунд Тимур был парализован этим новым настроением. Оно не было неприятным, но и не приносило радость, ему нельзя было приписать какие-либо свойства, о нем даже думать было не возможно – наступившее оцепенение сковывало все привычные чувства, как убийца держит своих жертв в заложниках до определенного срока. Дыхание замедлилось, мысль, заторможенная ужасом, остановилось, глаза открылись, не сумев вынести напряжения темноты. Усилием воли Тимур заставил себя увидеть облупившийся, давно не беленный потолок и прислушался к разговору, пришедшему, видимо, к своей кульминации.

   – Звонареву уже дали пятнадцать суток. Варюшу Колчак не арестовали, но к  ней, говорят, послали с обыском, – голос, скорее всего, принадлежал рослому парню, которого менты били в автобусе. Его легко можно было узнать по характерному сипу, придававшему всему, что он говорил, какой-то зловещий оттенок.

   – Одному Зудину известно, что они там найдут! Но я слышал, что ужесточение режима начинается – в правительстве спешная рокировка, на все посты Зудин ставит своих бывших коллег фсбшников. А это уже, знаете ли, милитаризированное государство со всеми, так сказать, вытекающими.

   – Откуда ты всё знаешь? – недоверчиво поинтересовался вкрадчивый баритон.

   – Брат в органах работает, – ответил сиплый.

   – Что же ты тут до сих пор делаешь? – отозвалось нежное сопрано.  Единственная женщина во всей мужской компании была репортершей, у которой отняли журналистское удостоверение и бросили в автобус с мужиками за глумление над блистательными органами полиции.

   Ужас стремительно отступал, трусливо сворачиваясь в обратном порядке сначала в жуть, затем в тоску и, наконец, вновь вернулся в размытое, едва различимое пятно страха. Он не боялся чего-то конкретного, и уж тем более не чувствовал себя в чем-то виноватым, чтобы страшиться наказания. Он умел разговаривать с бандитами, даже если они были одеты в мышиного цвета форму сотрудников полиции. Нет, он испытывал, скорее, священную робость перед... «непредвидимым приходом неотклонимого». Где-то он встречал эту странную пышную фразу, похожую на улыбку гильотины. Автор явно погнушался грубым, смердящим словом смерть. Нет, и её он не боялся. Она была тоже чем-то простым, конкретным.

   Тимур повернулся на бок и стал следить за происходящим, отвлекая себя от новой волны, возвращавшегося нового настроения, словно рухнула преграда, сдерживающая, дрыхнувшие на дне пустого желудка неведомые силы.

   Девушка, рыжеволосая, выхоленная, прожженная своею профессией подошла вплотную к сиплому и ласково пропела:

   – Подстрекааешь?

   Парень отступил и примирительно хрипнул:

   – Да ладно тебе, мадам. Уж не на НДВ ли ты работаешь? Анатомия присеста, – хохотнул он надрывно, – присел, и вышла передачка, – в голе у него забулькало.

   – Завидный у вас сон для такого места и при таких-то обстоятельствах, – услышал Тимур рядом. Приподнявшись, он увидел невысокого мужчину лет сорока. Из-под натянутой почти на глаза шапочки сверкали насмешливые, маленькие глазки, – Куприянов Борис Моисеевич, – представился мужчина, протянув руку.

   Тимур вылез из своего убежища и пожал мягкую, теплую кисть. Они забрались на стол, усевшись спиной к остальным.

   – Мало спал в последнее время, вот и сморило, – произнес Тимур и назвал свое имя.

   – Понимааю, – загадочно протянул собеседник, – я тоже не в первый раз. Пусть новички суетятся, нам-то с вами известно, чем всё обычно заканчивается. Подпишем протокольчик о не повиновении полиции, потом суд. Народу много, так что подождать придется – сутки, а то и двое. Потом выпишут штрафчик, который платить никто не собирается, – он хихикнул в кулачок, – и гуляй Вася.  Правильно я говорю, коллега?

   Тимур неопределенно пожал плечами.

   – Что-то передачки не несут, а пора бы уж. Где сочувствующие нашему бедственному положению благотворительные самоорганизации? Со вчерашнего дня ничего не ел, – пожаловался он.

   Тут дверь отворилась, и на пороге показался молодой, бритоголовый полицейский с автоматом наперевес.

   – Побыстрее дамочки, здесь вам не ресторан Астория.

 

   Женщины суетливо раздавали еду в одинаковых пластмассовых контейнерах. К некоторым задержанным подходили родственники и торопливо передавали, пахнущие домашними котлетками полиэтиленовые пакеты. Тимур от еды равнодушно отказался.

   – Оппаньки! Да у нас тут акция намечается. Честно скажу, я не считаю голодовку действенным методом. Этим зверям плевать на твое здоровье, можешь сдохнуть, но ничего не добьешься, так что ешь, не выпендривайся.

   Тимур настойчиво отклонил протянутую ему коробку и услышал, среди нескольких выкрикнутых полицейским, свою фамилию, когда тот, выпроводив женщин, зачитывал их с мятого листа.

   Допрос проходил бегло. Всем сразу раздали одинаковые, составленные заранее протоколы, где все обвинялись в одном и том же нарушении – неповиновении служителям порядка.

   – Подходите по одному на подпись, да поживее! Раньше сядешь, раньше выйдешь, – пошутил пожилой сержант, почесав себя за ухом ручкой, потом протянул её парню и посетовал:

   – Вот же ж не сидится вам дома, ковыряйся тут теперь с вами.

   Очередь двигалась быстро – подходили к столу, расписывались, и бритоголовый полицейский отталкивал расписавшихся в сторону, придерживая дулом. Когда дело дошло до Тимура, он вернул листок сержанту и произнес:

   – Задержание считаю не законным и подписывать ничего не буду.

   – Ух ты! – воскликнул сержант, – какие мы смелые. На митинг ходил? Не повиновение сотрудникам полиции выказывал?

   – Нет, – твердо ответил Тимур.

   – Что «нет»?

   – Не ходил, не выказывал. Что-нибудь ещё?

   – Я тебе, бля, покажу, что ещё? – стукнул сержант кулаком по столу, – заприте этого умника в обезьяннике. Не выказывал он, понимаешь. Я тебе, бля, ща выкажу! – он соскочил с места, но заметив переминавшихся с ноги на ногу оппозиционеров, глядевших с восхищением на удалявшегося под конвоем Тимура,  шумно выдохнул и опустился на стул.

  

   «Алонсо в один миг ослеп и оглох от красоты, щедрым потоком изливающейся на него. А когда вновь обрел зрение, девушки уже нигде не было.

    – Что? Что я должен сделать?

   – Победить себя самого, – ласково сказала Смертушка.

   – Это... это... как? – пробормотал нехрабрый рыцарь Алонсо.

   – Ох, да что же мы тут сидим, смеркается уже, пора ямку рыть, – спохватилась старушка.

   – Ребятушки! За работу! – крикнула она куда-то в глубину двора.

   Два рослых детины выступили на просвет. В руках у них поблескивали блестящей сталью лопаты. Закатов рукава на мускулистых рыках, они начали рыть землю, весело ухая, каждый раз, когда вонзали в твердую почву лопату.

   – Смертушка, что это они делают? – промямлил Алонсо, отступая.

   – Постельку тебе готовят, – заботливо проговорила старуха и взяла упирающегося рыцаря за руку, – полежишь в ней пару дней, подумаешь. А коли удастся с собой совладать, так поднимешься другим человеком, а страх твой в могилке останется.

   Она тянула, тянула  одуревшего от страха Алонсо к свежевырытой яме и, поцеловав в лоб, прошептала:

   – Попрощаемся на всякий случай, – и резко, с неожиданной для нее силой, толкнула грустного рыцаря в могилу.

   Сверху на него полетели свежие красные гвоздики, а вслед за ними комья сырой земли, залепляя застывшие в немом ужасе глаза, открытый в безголосом крике рот, припорашивая бледные щеки, впалую грудь, пустой живот, худые небыстрые ноги бархатным пушистым одеялом.

 

   В маленьком обезьяннике, куда втолкнули Тимура, уже сидело три человека. Пожилой господин – сухой, подтянутый, с зализанными на затылок седыми, как мел, волосами. Чернявый парень лет семнадцати – аккуратные баки на бледных щеках, тонкие безусые губы, под карим глазом синеет небольшая припухлость. И Куприянов Борис Моисеевич, собственной персоной. Они расположились на вытянутой вдоль стены длинной лавке, словно ожидающие троллейбуса на пустынной остановке случайные попутчики. Увидев Тимура, нехотя подвинулись, освобождая тому место. Некоторое время сидели молча, уставившись на железную решетку, и на противоположную стену, разлинованную тенью от металлической ограды.

   – Не хорошо, что нас сюда, возможны осложнения. А вас, что же не выпустили, – подался вперед Куприянов, чтобы увидеть за молодым человеком Тимура, к которому обращался.

   – Не подписал «протокольчик», – отозвался Тимур просто, забираясь на нары с ногами и облокачиваясь на грязную стену.

   – Располагаетесь поудобнее? Что-то задумали? Голодовку, суицид на почве нечестных выборов? – продолжал нависать над парнем разговорчивый сокамерник.

   – Голодовку? – отозвался мальчишка с подбитым глазом, – ой, как интересно! Вы уже пробовали голодать?

   – Пробовал, – отозвался Тимур, не открывая глаз.

   – И сколько дней?

   – Пятьдесят пять.

   – Уау! – задохнулся парень.

   – Так-так! – оживился Куприянов, – заявление уже написали? Ну, чтобы объявить официально. Давить, конечно, будут – это, пожалуй, самое неприятное.

   – Что вы, в самом деле, к человеку пристали? – включился в разговор пожилой мужчина, – может быть, он вовсе и не собирается ничего такого устраивать. Нынешняя оппозиция не способна на подвиги. Только слюни пускать могут, молокососы.

   – Ничего-ничего, через пару часов принесут баланду, вот и посмотрим, – потерев руки одна о другую, засуетился Борис Моисеевич.

   Погрузившийся в сон, Тимур последней фразы уже не услышал.

   Снова наступила тишина. Время, оказавшись в заточении, двигалось медленно. Седой тоже дремал, прислонившись к стене, мальчик слушал айпод, кивая в такт неслышимой музыке, Куприянов о чем-то напряженно думал, иногда вскакивая и делая несколько маленьких шажков по тесной камере. Он уже видел свое лицо на «Золотом Дожде». Варюша Колчак спрашивает о его нелегком политическом пути. О его дружбе с Тимуром Чебышевым, о том, сколько душевных сил, уважаемому Борису Моисеевичу, пришлось затратить, поддерживая известного оппозиционера. Надо бы как следует продумать требования. Так. Главный вопрос остается неизменным – политзаключенные. Дальше, разумеется, отставка незаконно избранного президента Зудина. Что-нибудь о свободе слова, проблемах образования, далее академики, гомосексуалисты, однополые браки, аборты... Нет, это что-то из прошлого века. Так, еще сироты, – он снова вскочил, – сироты обязательно, это сейчас очень модно, без сирот никак нельзя, – потер руки и на секунду присел, – нет, пожалуй, этого многовато будет, что-то придется вычеркнуть. Но что? Уф, сколько же  всего накопилось, одной голодовкой не обойтись, может и правда, на суицид решиться. Парень, кажется, крепкий», — Борис Моисеевич подошел к решетке и, взявшись руками за холодное железо, прислонился лысеющим черепом к перекладине, – только бы получилось. Он столько лет ждал подходящего случая: вступал в партии – ЛДПР, КПРФ, ППРГ, РСДТ, даже со скинхедами пару раз на разборки ходил и несколько месяцев посещал подпольные собрания национал-большевиков, но, разойдясь во мнении по основным вопросам, незаметно отдалился от опасного движения. Но ни разу ему не удалось приблизиться к своей цели так близко, он вдруг оказался в нужном месте, в нужное время, его имя войдет в учебники по новейшей истории. Он, Куприянов Б.М., известный революционер, о котором потомки будут слагать свои пионерские или либерально-демократические песни. «Не подведите товарищ Чебышев, не подведите!» – его бурный диалог с самим собой был прерван оглушительным скрежетом открывающейся двери – принесли баланду. Он застыл с открытым ртом, не отрываясь цепким взглядом от Тимура, разбуженного громким окликом.

   – Давайте, жрите господа несогласные! Видите, государство, которым вы так не довольны, заботится о вас.

   Улыбчивый сержант, снял с тележки тарелку супа и, держа на вытянутых руках, осторожно, чтобы не пролить невкусно пахнущую жидкость, опустил её на колени седовласого, так как стола в обезьяннике не было, а кормить задержанных на срок более трех часов по закону было обязательно. Мужчина недовольно хмыкнул и зачерпнул, торчавшей из дымящегося блюда одноразовой ложкой неясного цвета субстанцию. Сделав небольшой глоток, сообщил остальным:

   – Есть можно.

   Парнишка, на острых коленях которого тоже вскоре оказался суп, покривился, отворачиваясь от дымящейся струйки, тянувшейся из казенной чаши, но не в силах сопротивляться требовавшему своё организму, сдался.

   Куприянов, вытянул обе руки и, приняв еду из рук сержанта, старался при этом не сводить глаз с Тимура, равнодушно наблюдавшего за раздачей пайка.

   – Так вкусно, что недолго и подавиться, – весело заметил сержант, глядя в рот пареньку, – тот он неожиданности поперхнулся и зашелся в неистовом кашле. Полицейский добродушно рассмеялся, прикрывая грязной рукой рот, в котором не доставало одного переднего зуба – крайнего справа.

   Отсмеявшись, он зачерпнул из большой кастрюли, но не успел налить баланду в чашку, Тимур решительно остановил его:

   – Спасибо, мне не нужно.

   С минуту постояв, переставший улыбаться полицейский, опустил застывший в воздухе черпак и злобно произнес:

   – Жри, пока дают, сука.

   – Да пошел ты, – равнодушно произнес Тимур и, снова вернувшись в прежнее положение,  прикрыл глаза.

   – Да-да! Принесите нам, пожалуйста, листок бумаги, а лучше два, – перебил сам себя Куприянов, – чтобы мы могли запечатлеть свои требования.

 

   Тимура перевезли в СИЗО, посадили в одиночную камеру и несколько дней его никто не трогал. Боже, как же это прекрасно: неизвестно когда сменяющие друг друга дни, безмолвие такое, что даже внутренний голос стыдливо молчит, и сны, дикие, бурные, переполненные жизнью. В них Тимур путешествовал. Жил в отелях, гулял по пустынным улицам. Но, где бы он ни появлялся, никогда никого не было. Оставленные кем-то города с опаской наблюдали за одиноким гостем, бродившим по невыметенным тротуарам и осиротелым площадям. Он плутал в ветвистых узких переулках. Устав, присаживался ненадолго у заброшенного кафе, повернувшись спиной к входной двери, тоскливо висевшей на одной петле. Ветер поднимал пыль и нес её дальше, закруживая в потоке мелкий бумажный мусор. Низко над землей летала сухая листва. Изредка пробегала крыса, торопившаяся куда-то по своим крысиным делам. Он снова вставал и переходил дорогу, по привычке оглядываясь по сторонам. Поднимал голову, рассматривая вывески. На следующую ночь он попадал в другой, похожий на этот, как две капли воды город, и бессмысленное путешествие продолжалось. Он торопился всё обойти, словно догадывался, что скоро проснется, так и не успев ничего найти. Но что он искал? С каждым разом движения его становились суетливее. Забежав за угол, он снова поворачивал обратно, сердце колотилось, дыхание сбивалось, мокрая рубашка прилипала к телу. Он кружил, кружил, глубже погружаясь в пучину незнакомого города.

   Первое время Тимур много спал, но в какой-то момент обновленное тело потребовало активности. Ему вдруг нестерпимо захотелось надеть наушники и бежать, бежать, неостановимо бежать, и, чтобы сердце билось, и колени, сгибаясь, касались груди, и воздух обжигал легкие, и кроссовки легко отталкивались от мерзлой земли. Но покуда это было невозможно, он отжимался от заплеванного пола, обняв стопами железный унитаз, качал пресс. Однако и этого было мало, энергия била через край и требовала выхода. И на третий день он начал... танцевать. Сначала робко покрутил тазом, сгибая и разгибая руки в локтях, потом, осмелев запружинил, подключая колени и, наконец, подпрыгнул, — не высоко, а как раз так, чтобы поскорее снова оторваться от протертой половой доски. В ушах звучала неведомая музыка, голова отделилась от шеи и вертелась в какие ей вздумается стороны. С каждым днем получалось всё лучше, движения становились свободнее, шире, он вращался на одной ноге, резкие движения сменялись плавными, грудь вздымалась, вдыхая воздух, не замечая зловония, исходившего от накопившейся за это время посуды с нетронутой едой. Утомившись, Тимур засыпал.

   Недели через две началось давление. Первое время били не сильно, так для острастки. Но однажды появилось начальство, и дело приняло серьезный оборот. Дверь отворилась, и некто в штатском медленно прошел вглубь камеры. Сморщился при виде засохших продуктов и велел охраннику всё убрать. Затем устроился на стуле, который тот услужливо принес для него. Тимур сидел на кровати напротив. Господин положил ногу на ногу, продолжая со слабо выраженным любопытством рассматривать Тимура.

   – Как самочувствие?

   Тимур впервые слышал простой человеческий вопрос из уст человека, ненавидевшего людей.

   – Прекрасно. – Усмехнулся Тимур, слегка ударяя на первую букву. – Ваши врачи каждый день меня осматривают.

   – Есть не хотите?

   – Нет.

   – А пить?

   – Нет.

   – А жить, хотите?

   – Не знаю, – искренне ответил Тимур.

   – Шутить изволите? – начальник резко встал и навис над Тимуром, – говорят, танцевать любишь, – процедил он сквозь зубы и резким движение скинул задержанного на пол, затем схватил стул и рассчитанным ударом раздробил Тимуру правое колено.

   – В последний раз спрашиваю, чего ты хочешь? – проговорил гестаповец твердо, разделяя слова. – Нам ведь с тобой прекрасно известно, что человек не станет в наше-то время маяться дурью просто так,  – он спокойно поставил стул на прежнее место, сел и спокойно спросил, глядя, как Тимур корчится на полу:

   – Кто тебе сука заплатил? Ты мне сопли-то про мир во все мире не лей. Я тебя сам на них накручу и подвешу. Сироток, блядь, жалко стало? Президент с тобой не советуется? Права человека в стране ущемляются? Тьфу! – он смачно сплюнул на пол, – дерьмо собачье. Никому она твоя справедливость не нужна. Купили тебя, я вижу, как сопляка последнего, и решают свои дела. А ты – никто, пешка. Тупая деревяшка, которую в зубах собачки носят к ногам хозяина, – он встал и пнул Тимура в живот. – Кто твой хозяин? Кто тебя нанял? То, что там с трибуны твои активисты бренчат, меня не волнует. Мы с тобой прекрасно знаем, откуда ваши кукловоды такими как ты управляют.

   Тимур тихо скулил держась за больное колено.

   – Итак, – бубнил назойливый голос, – кто они и чего им надо? – господин уже с трудом себя сдерживал, но старался не подавать виду, что раздражен.

   Заключенный собрался с силами и попытался встать. Он цеплялся красными пальцами за край лежанки, одеяло сползало и, не находя опоры, Тимур снова падал. Наконец ему удалось подняться. Навалившись всем телом на железную спинку кровати, он отдышался и твердо посмотрел в глаза человека, равнодушно наблюдавшего за этим исковерканным танцем.

   – Я требую немедленного освобождения с признанием незаконного заключения под стражей. С принесением извинения или чего там в таких случаях полагается, — Тимур замолчал, пристально всматриваясь в амбразуру прищуренных глаз офицера. Тот медленно шагнул навстречу арестанту и профессиональным ударом сбил, с трудом удерживающегося на ногах Тимура. Затем поправив ворот белоснежной рубашки, постучал в дверь а, когда та со скрипом отворилась, брезгливо посмотрел на лежащего без сознания зека и удалился.

   К вечеру пришёл врач. Он торопливо положил гипс на больную ногу. Но в больничку Тимура не перевели. «Не хотят, чтобы о нанесенных повреждениях стало известно, всё ещё надеются замять дело». Теперь вместо танцев Тимура развлекала боль. Она постоянно напоминала о себе и отвлекала от грустных мыслей. Вся эта глупая ситуация начинала утомлять Тимура. Его напрягал бессмысленный выбор между безвинным заточением и возвращением к жизни с едой. Но не для того он чуть не сдох там, в холодной родительской квартире, чтобы вот так теперь спустить все свои усилия в стоявшую без дела парашу. Господи, какой абсурд! Видимо, так будет до тех пор, пока господь не напишет для меня новый сценарий. «Сколько же ещё мне торчать в этом чистилище?» – ворочался Тимур на жестких нарах, любовно поглаживая ноющую ногу.

   Дни опять потекли, липкой струйкой растекаясь в пустое пространство, густея и смешиваясь с грязью на казенном полу. Ища забвения, Тимур засыпал. Во сне он видел себя, наблюдая как бы издалека, со стороны. Мечущимся в поиске чего-то ускользающего, неуловимого. Он видел свое тело, но не находился внутри него. Он не мог бы сказать, о чем оно думает, может ли оно думать, и кто там мыслит, если он здесь, и здесь – это где? Но кроме Тимура во сне никого больше не было, он хорошо это понимал, значит теперь его телом управляет пустота, ведь всем известно, что если что-то из чего-то вынуть, то останется пустота. Но способна ли пустота мыслить? Сомнительно. Но что-то же движет этими руками с длинными узкими кистями, похожими на женские, которых он так стеснялся, этими худыми жалкими ногами? Не сами же они в конце концов решают, куда им пойти и что делать? Но так или иначе его тело выглядело совершенно осознанным. Что оно искало, чем было так озабоченно? Тимур судорожно пытался заглянуть в выпученные в ужасе глаза, но голова всё время вертелась, и угол наблюдения сновидца менялся непредсказуемо, выхватывая лишь фрагменты постоянно ускользающей картинки. В конец измотавшись, Тимур просыпался, возвращаясь в тело, возвращаясь в боль. Она была повсюду. Он плескался в ней, словно в мутной луже. Почему ей не сиделось в больном колене? Что ей нужно было в груди, горле? Зачем она щипалась за сухой, безвольно торчавший изо рта, словно несвежий кусок мяса, язык. Зачем она повышала свой голос? Откуда вообще у этой тупой сучки голос? Что такого она может сказать? Такого, что не сказала ещё тогда, под ледяным сугробом? Усилием воли Тимур открыл глаза и увидел, как с потолка, словно в замедленной съемке, падают белые крупные снежинки и, опускаясь на горящее тело, не тают, а сливаясь друг с другом, тяжелеют на прижатых к нарам плечах. Подобно тому, как руки победившего тебя врага, придавливают к земле твоё немеющее от боли тело, и ты почти не чувствуешь их, только видишь перед собой кривой оскал того, кто сильнее тебя. И вдруг замечаешь в смеющихся глазах играющий солнечным зайчиком вокруг радужной оболочки немой вопрос: убить тебя или плюнуть в лицо, или плюнуть в лицо и только потом убить, или... И чужой пот капает сверху солеными брызгами, разъедая твои покрасневшие белки, и ты отворачиваешься, предчувствуя плевок или удар... последний... смертельный. Зажмуриваешься, ощутив, как правая щека твоя становится мокрой, не от плевка, не от чужого пота, а от слезы. Твоей слезы. Ты плачешь, не от силы или бессилия, плачешь от того, что жизнь, глупая тварь, как мать алкоголичка, бросила тебя, не подарив ни одной ласки. И ты припоминаешь, стараясь навеки запомнить, каждый её пинок, каждый подзатыльник, каждое презрительное ругательство, брошенное еле ворочающимся языком. А ты-то, ты-то любишь эту грязную, вонючую шлюху, любишь нежно, с тоской, задыхаясь от чувства, которое больше тебя, больше Бога самого! Как же хочется прижаться к пахнущей дешёвыми духами юбке и всхлипнуть, и разрыдаться в голос от недолюбленности, недоласканности, недопережитости, недожитости! Но только чужой пот каплет на твоё лицо, и снег валит, и белеет свет вдалеке, и чернота растет внутри тебя, и чернеют бледные щеки, опадая с кости. И ты находишь себя в непроглядной темноте, едва угадывая очертания распадающегося на суставы тела.

   «Так что же заставляет нас жить? Боль, голод и желания. Мертвый не испытывает боли, голода и желаний. Значит, частично я уже мертв? Или только после смерти и начинаешь по-настоящему существовать, а болеть, голодать и желать могут лишь мертвые? Выходит, я частично жив. Видимо, для того, чтобы родиться в эту «вечную жизнь», нужно испытать такую сильную боль, которая тебя сначала убьет. Зачем эта граница – смерть? Я победил голод, а если мне удастся победить боль, и если я избавлюсь от желаний, смогу ли я тогда перейти в другое состояние, минуя смерть? Ведь Иисус мог не умирать? Ради чего же весь этот цирк на Голгофе? Чтобы заморочить людям голову и убедить в неизбежности летального исхода, просто потому, что это метафора – всё мерзкое, конечное, человеческое должно сгнить, как посаженное в землю зерно, прежде чем родиться в чистой, девственной бесконечности, не тронутой тлением и тщетой. Я непременно должен сгнить? Я мыслил, когда ещё испытывал голод, и мыслю сейчас – значит, когда избавлюсь от боли, буду мыслить также как и сегодня, изнывая от неё. Выходит, я существую вне голода и вне боли. Существую ли я вне смерти? Вот я присутствую при своей болезни, смогу ли я также присутствовать при своей смерти? Когда моё тело будет гнить, я продолжу размышлять, нетерпеливо воображая будущую жизнь без тела. А когда от него избавлюсь, – сгниет оно до последней косточки, – я, будучи астральной какой-нибудь тварью, всё равно не перестану думать. Но изменяться ли мои мысли? Я буду по–прежнему недоволен своей судьбой, буду ныть, что летаю не слишком высоко, что Бог не до конца раскрыл мне свой замысел, да и вообще появляется в поле зрения слишком редко, да и среди яркого света не так-то легко его разглядеть. Меня будут утомлять кишащие рядом духи, я начну раздражаться, гневаться, затем стану их ненавидеть, а потом вдруг появится голод, захочется женщину, и тут я замечу, что мясо начало нарастать на ниоткуда взявшихся костях, и тут я шмякнусь со всей астральной дури на землю и... почувствую боль, голод усилится, и снова появятся тысячи желаний. Господи, кто так глупо всё устроил? Даже создатели компьютерных игр более изобретательны в сочинении своих миров!»

   Тимура изрядно утомила вся эта внутренняя болтовня. Он хотел провалиться в сон и спрятаться там, но дрожал всем телом от холода, от поднимавшейся температуры, и эта тряска не давала расслабиться и заснуть. Напряжение, сжимавшее мокрыми от человеческого пота пальцами тонкую шею Тимура и не отпускавшее его уже несколько дней, требовало признания. Признания Тимуром своей слабости и никчемности. Признания себя человеком. Тимуру срочно захотелось стать материалистом, но он тут же отказался от этой мысли, ведь даже самый ярый из них, умирая, хнычет и заискивает перед Богом не хуже любого святоши. Прислушался к себе, не пора ли поговорить с Господом? Всмотрелся в белизну темноты, плавающую под закрытыми веками. Тишина молчала, лишь изредка доносились бессвязные звуки из соседних камер. Мысленно обошел каждую. Бога нигде не было. Не было его и в привыкшем сомневаться уме Тимура, как не было и в никому не доверяющем тимуровом сердце. Нет, в бога он не верил. Он верил в смерть. Она манила своей доступностью, восхищала всемогуществом. Она не знала правил и презирала законы. Она смеялась над жизнью. Любила людей. Спасала от страданий, приносила утешенье, дарила надежду на… Тимур задумался. Он вдруг понял, что его больше всего в ней привлекает. Загадка, тайна, неразрешимая истина, неуловимое знание. И лишь свалившись в эту бездну, чёрную дыру отсутствия всего, можно познать непознаваемое и стать всем. Это надежда на всё, абсолютная надежда. Ему вдруг страшно захотелось жить. В этой смертельной агонии надежды рождалось бессмертное желание жить. Желание, не умирающее никогда. Ведь даже мертвый продолжает мечтать о жизни. Ему захотелось встать и выйти на волю. Он не чувствовал больше стен и тюремной вони. Он был свободен, снова выбирая жизнь. Боль прошла, пот высох, и всё тело налилось силой. Он был свободен, даже оставаясь запертым на тугой скрипучий засов.

   Очнулся рыцарь в пустыне. Он хотел всю её оглядеть и не смог, так она была велика. Суха и подвижна. Воздух плавился, нагретый сильной жарой, от чего казалось, что пространство вокруг рыцаря плывет. Рыхлый песок тёк под ногами одетого в раскалённые латы рыцаря. Обжигаясь, он высвободился из железных оков и взвыл от солнечного поцелуя. Солнце хитро улыбалось ему во весь свой круглый рот. Он пил свои слезы и соль засыхала на потрескавшихся губах. Припадая на оба колена, словно бьющий поклоны перед огненным божеством адепт, катился он по безводному морю. Барханы одевали его в свою бархатную сорочку, змеи ласкали обожженную кожу, колючки впивались в голые стопы храброго путешественника. Он не боялся огня, не боялся змеиных укусов. Голод не смущал его, жажда не обременяла. Он насыщался своею храбростью, смелость и решительность пьянили его. Он двигался вперёд, шаг за шагом поглощая пустыню. Солнце больше не смеялось над ним. Ветер, ободряя, выдувал страх из сердца. Небо шуршало ночными звёздами, касаясь прохладной рукой облупившегося лба. Он шёл впереди себя. Сильный и храбрый. Он любил эту злую, горячую пустыню и себя умирающего в ней.

   А где-то далеко милая старушка раскапывала рыхлую землю костлявыми руками и не находила рыцаря в ней. Как ни старалась она вырыть хоть одну хиленькую косточку, выпотрошить из почвы хоть один острый зубок, ничего не попадалось в когтистую лапу. Не было рыцаря в могиле.

   — Куда же подевался, этот трусливый мальчишка? — недоумевала она, — помереть даже как следует не умеет, а туда же — жить!

   Она отряхнула подол и, вытирая о грязный фартук руки, поковыляла в своё убежище.

   — Вот стервец, сбежал! — причитала она на ходу.

   Солнце клонилось к горизонту, а рыцарь всё шёл и шёл, догоняя себя самого. Он больше не желал быть храбрым, он им стал. И, добежав до своей тени, обнялся с темнотой своего тела и победил себя самого.

 

 

                                                                    НАПИСАТЬ ОТЗЫВ - ГЛАВА 4. СВОБОДА

bottom of page