top of page

          «Его душа медленно меркла под шелест снега, и снег легко ложился по всему миру, приближая последний час, ложился легко на живых и мертвых».      

                                      (Джеймс Джойс, «Дублинцы»)       

                                                                 Глава 1. Голод

         Снег валил и валил. Седьмые сутки. Просто падал бездумной серой массой и, разжижая серое вещество, проникал в мозг прохожих. На улице было промозгло, градуса три выше черной отметки столбца, прилипшего к стеклу кухонного окна, такого мутного, что созерцать в нем можно было лишь белый шум. Шум моторов, доносившийся с улицы, озвучивал снегопад, и казалось, снежинки носятся в воздухе с ревом крохотных спортивных машинок. Ветер свистел в деревянной раме. Завывал, заклиная прекратить небесную муку. Обледенелый угол стекла заплывшим глазом следил за Тимуром, который сидел посреди комнаты на старом венском стуле и исступленно смотрел в окно. Тоскливая песня билась о барабанные перепонки. Звук стучащих от холода зубов напоминал звон хрустальных бокалов во время легкого землетрясения. Пар со стоном вырывался из полуоткрытого, искривленного судорогой рта. Руки, вцепившись в укутанные шерстяным одеялом колени, пытались остановить дрожь в сотрясавшемся теле. Время нескончаемым потоком падало с неба, припорашивая прошлое, прикрывая настоящее и сминая под собою будущее.

         Два раза в день Тимур выходил на улицу, чтобы размять ноги и убедиться, что мир всё ещё здесь, трепыхается в белой паутине. Снег смешивался под ногами с едкой от химических реактивов грязью, и шагать было неприятно, казалось, что наступаешь на куски сгнившего легкого, выхарканного больным небом. Зима. Долгая, вечная, съедающая твою душу, бездушная московская зима. Он обходил серую, в заляпанных известью трещинах пятиэтажку, выплывал в заплеванный тающим снегом сквер. Затем путался в лабиринте скользких дорожек, уродливо вьющихся по пустырю. Спотыкаясь о строительный мусор, пересекал новостройку и вываливался на белое поле школьного стадиона. Разгоряченные игорй дети сторонились странного человека, бредущего шаркающей походкой, не замечая никого вокруг. «Наркоманьё проклятое», — сплевывали тетки, сторонясь Тимура. 

         Возвратившись домой, он снова садился у окна. Говорят, белый шум успокаивает. Наглая ложь. Он сидел с прямой спиной, положив руки на колени. Сидел и слушал, как каждая клеточка организма бьется в тревоге, сжимаясь под натиском смертельного страха, белого, как снег, застревающего в горле сухими острыми крошками. В животе ныла, скучно и гулко скулила, покидающая высушенное голодом тело жизнь. Тимур вскрикнул и схватился за живот. Видимо, внутренние органы начали сокращаться и перемещаться в одном им известном направлении. Что-то об этом говорилось в книжке. Он снова выпрямился и уставился в окно, изо всех сил цепляясь за белые маленькие кружки перед глазами. Боли он не боялся, он не любил ждать. В этом кромешном безвременьи он точно знал, что ровно пятьдесят три дня ничего не ест и не пьет. Пятьдесят три долбаных дня. Пытка временем – самая сильная пытка. Ждать и не знать кто победит – пустота, пожирающая тебя изнутри, или тоненький голос, вязнущий в зловонной трясине уныния: «Можно жить иначе. Можно жить иначе. Жить иначе. Жить. Иначе, чем все на этой грёбаной планете». Вынимающее душу ожидание, отравленное сомнением. «Как только вы почувствуете себя полным сил, бодрым и веселым, переход к жизни без еды будет совершен. Если же нет, постепенно возвращайтесь к прежнему образу жизни. Постарайтесь не пропустить критическую точку – точку баланса между жизнью и смертью, когда у вас остается на выбор лишь два пути — переход к жизни без еды или смерть. Не отчаивайтесь, в следующий раз получится!» – оптимистично завершал автор. «Я не вернусь назад, не вернусь. Сдохну, но следующего раза не будет. Я стану, твою мать, бодрым и веселым! Бодрым и веселым! Бодрым, мать твою, и веселым!» – повторял про себя, как мантру, Тимур, раскачиваясь вперед-назад на шатком скрипучем стуле.

    

         – Давай, бей! Что ты, как пацан малолетний на школьных задворках! В челюсть давай, поддых. Вали его на землю, ногами-то сподручнее. 

         Неопрятный мужчина с рыжей щетиной на впалых щеках курил, облокотившись о бетонную стену, и в перерывах между затяжками подзуживал верзилу, который мутузил юркого парня и никак не мог сбить того с ног. Парень был худой и жилистый, хмурое сосредоточенное лицо ничего не выражало, поэтому просчитать траекторию его движений было не просто. Губа разбита, и время от времени он сплевывал кровь, не отрывая голубых, каких-то очень уж чистых глаз, от своего противника. 

         – Чего ты мнешь его, как тесто, время тут с вами теряю, а время, блядь, деньги, – рыжий затушил сигарету о стену, поставив жирную точку под длинным ругательством, написанным на ней, и дал знак верзиле остановится. Подойдя к Тимуру в плотную, он с силой запрокинул его голову назад, крепко ухватив за волосы, и тихо проговорил:

         – Ну что ж, Тимыч, к праотцам идешь. Замолви за меня словечко. Скажи, мол, живет там мужичок один, делает за Господа нашего работу всю мокрую. А Самому скажи: «Не вразумил Ты тварь свою паскудную, вот и пришлось ему справедливый суд самому вершить». Карточные долги, Тимыч, еще Пушкин с Достоевским завещали отдавать, никто за руку тебя не тянул, – он выхватил у напарника документы и ткнул ими в лицо Тимуру. – Подписывай, сука!

         Тимур взял ручку, которую верзила занес над ним, подобно ножу, и, не глядя, расписался в углу каждой страницы, лежащей на согнутой спине бандита. 

         – Не учила тебя мама, что долг платежом красен, так я тебя научу! – рыжий замахнулся и ударил Тимура в челюсть. 

        Голова, футбольным мячом стукнулась о бетон и безвольно повисла на плечах. Руки раскинулись крестом, хватаясь за стену. Какое-то время тело повисело на согнутых коленях, но не получив поддержки с верху, воткнулось коленями в землю и рухнуло лицом вниз.    

         – Все самому приходиться делать, – сплюнул рыжий. – Привали мешками, чтоб не сразу нашли, и поехали, дел по горло. 

 

         Сквозь щель, образовавшуюся между туго связанными целлофановыми пакетами с лейблами всевозможных супермаркетов на пузатых боках, Тимур мог видеть, как заходящее солнце мягко скатывалось за мусорную кучу, простиравшуюся до горизонта. Зловонный воздух нежно вливался в легкие. Завороженно смотрел он на кровавые брызги заката, окроплявшие грязную бумагу, низко парящую над землей. На залитые жидким солнечным светом тени, бродившие по разноцветному месиву, разрывая палками пакеты и вытряхивая из них содержимое. Они приседали, всматриваясь пристально в смердящие предметы, подносили их к близоруким глазам, затем к чуткому носу и складывали всё, что признавали годным, в большие черные мусорные мешки, неторопливо, шаг за шагом продвигаясь вперед. Тимур со стоном приподнялся, неловко подполз к забору и присел, опираясь на прохладный камень. Не успел он в изнеможении прикрыть глаза, как его стошнило на стопку книг, перевязанных бельевой веревкой. Некоторые были разбросаны, и ветер читал их, беспорядочно переворачивая страницы. Тимур вытер рот рукавом и взял наугад одну. «Жизнь без еды» Йохим Вердин. Сел поудобнее и, открыв наугад, вгляделся в забрызганные буквами страницы. В ушах звенело, слова расплывались. Немного передохнув, попробовал ещё раз: «По... потен... потенциально каждый человек может жить без еды, но... потенциал не означает наличие необходимого навыка.... Навык может быть... на... наработан». Он снова закрыл глаза. «Каждый человек может жить без еды. Ерунда какая-то. Как можно жить без еды? Всем известно, что без еды можно умереть». Перелистнул несколько страниц. «Бри... за... ри... анец – человек, которому для жизни нужен только воздух... ни еды... ни пищи... не требуется для совершенной... работы тела. Жизнь на энергии Света... жизнь на Свету... жизнь в Свете.... Жизнь на пране  –  высоко... энергетическом продукте кон... конден... конденсации Света». «О как! Духом святым, значит». И, посмотрев в сторону людей, копошащихся в мусоре, засипел слабым голосом:

         – Идите жрать прану. Халява, братцы! – Тимур помахал в воздухе книгой, но никто не обернулся.    

         – Ну и дураки. По мне лучше уж прана, чем вот так. 

         Он осторожно встал, оторвал подмокшую обложку и, свернув трубочкой, заткнул страницы за пояс. Свалка, на которую его привезли, была в нескольких километрах от города. Выйдя на проезжую часть, не спеша двинулся на встречу загорающимся внизу огням. Поджигая сухие листья, солнце скатывалось за гору мусора, пока совсем не исчезло вместе с последним всполохом, осветившим подгнивший простор. «Повезет же кому-то найти среди отбросов огромный золотой шар», – пробормотал Тимур, кряхтя усаживаясь в любезно притормозившие «Жигули».

 

         Он сидел, неподвижно всматриваясь в нервную рябь за окном. Снежинки кружились в неистовой пляске, больше похожей на судорожные конвульсии, словно им тоже осталось жить ровно один день. Их маленькие резные тела бились о стекло, влекомые двумя черными зрачками, готовыми поглотить белую мокрую пыль без остатка. Голова закружилась, опрокидывая безжизненное тело Тимура на пол. Снег валил и валил, засыпая собою безмолвно орущую глотку, пустые отверстия глаз, когда-то до отказа заполненных чувствами, из которых одна только злоба, притаившись на дне, захлебывалась теперь снегом, пачкаясь белой, тающей массой. Снег валил и валил, погребая под собою город, без сожаления отдающий своих, ослепших от белого света, жителей в пушистые объятья смерти. Снег валил и валил, бесконечным движением заменяя собою время, пространство и саму истекающую снежными кровотоками жизнь. 

         Как в тот день, когда, упав с третьего этажа заброшенного дома, он пролежал в снегу пять с половиной часов со сломанной ногой и поврежденным позвоночником. Пять с половиной самых страшных в своей жизни часов. Был сильный снегопад, и неподвижного мальчика очень скоро совсем занесло. Всего-то через две дачи родители праздновали открытие выставки. Полный дом всякого сброду, и всё богема, шумные и наглые творческие личности. Нормальный человек не может долго находиться в компании гения, глубоко почитающего и болезненно исповедующего самого себя. А если их больше десяти? Тут уж хоть святых выноси. Тимур поклялся никогда не заниматься искусством. Что это за профессия, предавать огласки, любые шевеления своей души. Всё равно, что отдавать любимую жену на съедение солдатам. Родители никогда не прятали от него книг, но и не обсуждали с ним прочитанное, и, когда вырос, Тимур осознал, что многие вещи были поняты им превратно. У него была странная особенность делать из всего какие-то собственные необычные выводы. Публика никогда не смогла бы его понять. Если она, вообще, способна понять художника. «Маруся, какой милый натюрмортик! Такой чувственный! А краски, такие... такие... красивые». Красивые. Да что они знают о красоте? Красота – это что-то лежащее вне меня, не принадлежащее мне. Синее-синее небо с белым облаком на краю, похожим на длинношеего журавля, плывущего так медленно и тихо, что ни за что не заметишь, как превратится в пузатую черепаху. Как можно нарисовать этот переход? Или кошка, застывшая на подоконнике, разве она станет лучше, грациознее, величественнее, если её изобразить на шершавом листе бумаги? Зачем человеку непременно нужно всё себе присвоить? Всё переосмыслить, запечатлеть, воплотить? Почему бы не оставить всё как есть? Потому что человеку важен не мир сам по себе, а свои мысли и чувства о нем. Я думаю, я знаю, мне кажется, я уверен, я не сомневаюсь, я полагаю – если взрослые не будут так говорить, они забудут, что существуют и умрут. Дерево не предполагает и не думает, а живет тысячу лет. Ему достаточно просто смотреть. Растёшь себе посреди поля, а в каждом листочке у тебя по глазу. Как много можно увидеть! Вот стоит сосна рядом со мной, веки приспущены, и, торжественно замерев, глядит, как я умираю. И одноглазый фонарь,  смеющийся добрым жёлтым светом, смотрит в немом восторге, как вздымается белый сугроб в такт моему предсмертному дыханию. Им всё равно, и это правильно, потому что один мальчик ушел, другой пришел, потом и он ушел, а другой на его место пришел. Круговорот мальчишек в природе. Что же не так? Тимуру очень, очень хотелось верить в справедливость равнодушных законов природы, чтобы перестать себя жалеть. Ему было так больно и холодно, что не смог бы точно сказать, от чего больше страдает. Он заставлял себя думать, о чем угодно, лишь бы не думать о смерти. Страх был даже сильнее боли. Он был белый и пушистый и падал с неба, такого чёрного, прострелянного пулями звезд. Он валил и валил, засыпая собою уже безмолвно орущую глотку, пустые отверстия глаз, когда-то до отказа заполненных чувствами, из которых одна только злоба, притаившись на дне, захлебывалась теперь белой, нетающей массой. Страх кололся за пазухой, сдирал кожу с лица, чесался в валенках и стыл в голове. Белым порохом засыпал, превращая криво топорщащееся тело в аккуратный, ровненький холмик. Глубоко проникал под кожу, остужая всё на своем пути: горячую кровь, раскаленное сердце, обожженную мыслями голову. С тех пор страх никогда не покидал Тимура. Он изменил его ДНК, врос в кости, укоренился в душе, и никакая сила не смогла бы извлечь его оттуда.

 

         Вечерний город захлебывался в пятничной истерике. Пили в скверах на лавочках, примостившись на узком ребре деревянной спинки. Пили, втиснувшись втроем в зловонное пространство между гаражами. Пили, по древнему обычаю, на коммунальных кухнях во время редких перемирий. Пили, расположившись с детской коляской на инкрустированных перочинными ножичками скамейках, наблюдая за копошащимися в пересохшей песочнице чужими детьми. Пили на лестничной клетке с другом, в теплой машине с подругой, в гордом одиночестве на крыше девятиэтажного дома, подставляя воспаленное лицо злому, наглому ветру. С воблой, шашлычком, чёрствой корочкой хлеба, старой конфетой в прилипшем к прозрачному тельцу линялом фанте. Пили сладкие ликеры, кислые молодые вина, терпкий коньяк, настоянный на этиловом спирте, горькую водку, разбавленное бочковое пиво, слабоалкогольные коктейли в холодных железных банках. Зябко, морозно, но на душе тепло и так приютно в бесприютном мире. Тимур терпеть не мог алкоголь, но понимал и не осуждал пьющих. А пили в его городе все, кого он знал. Как же не пить, когда нужно успеть выхлебать как можно больше свободы – маленькой рабской независимости от ограничений, которыми с понедельника по пятницу тебя сковывают бесчисленные хозяева. Всё принадлежит не тебе, всё нужно брать украдкой, если дотянешься, всё с позволения, соизволения, из милости и за верную службу. Все хотят от тебя верности, но никому и в голову не приходит быть верным тебе. Постоянна только твоя зависимость, некрасивая, алкогольная зависимость, делающая тебя независимым на два выходных  скоротечных дня. Он видел, как преображались под градусом его товарищи. Они выпрямляли спину, выпячивая огромный живот, лёгкая самодовольная улыбка выплывала из-за туч, взгляд становился жёстким, и весь облик как бы говорил от имени своего хозяина: «Я, блядь, уважаю себя, ... (дальше шел ряд красивых отборных ругательств, которые, как и водка, помогали больше себя ценить и любить в противовес всему остальному миру)». А вот за что Тимур алкоголь ненавидел, так это за то что он всегда предавал своих почитателей, и в самый неподходящий момент. Ссудив немного силы, радости и веры в себя, отнимал всё, не задумываясь, сторицей. Отнимал он и друзей одного за другим. Совал их в петли, привязав потертые ремни к шатким люстрам, бросал под поезд, как Толстой Анну Каренину или топил, как Тургенев Муму. 

         Тимур шел по городу, в котором родился и вырос. Каждый вонючий угол, каждая щель в разбитом асфальте, каждый выбитый глаз на фонарном столбе – всё до боли знакомо. Улица Ленина горной речушкой бежит, спотыкаясь о прохожих. Сонные и апатичные улицы Герцена и Грибоедова, засиженный подростками бульвар Гагарина. Обшарпанный Дом Культуры Железнодорожников, – Дыкашка, как называли его пацаны, – где теперь вместо самодеятельности занимались сдачей в аренду помещений для выставок кошек, лысых и безобразных, или коллекций проткнутых шпильками, разряженных, как проститутки на работу, бабочек. Бывший Дворец Пионеров, который когда-то был церковью, где нынче предлагают народу вместо опиума бытовую химию и технику. И старая площадь с облупившимися особняками, пивными палатками, квасными бочками и старушонками, торгующими семечками, кислыми яблоками и мелкой, пыльной, многоглазой картошкой. Обычный провинциальный городок под твоё пьяное тело примятый, твоими старыми кроссовками вытоптанный, твоими девчонками весною обласканный. По которому ходишь, как по собственной квартире, прощаешь ему всё, любишь, как свою детскую комнату, и, где чувствуешь себя в безопасности. 

         Тимур свернул с Пролетарского переулка и остановился на углу Советской. Отсюда хорошо был виден его ресторан. Над золотыми пальмами, украшавшими вход, сияли огромные неоновые буквы, стоившие ему целого состояния, – «Золотые Джунгли» – и рядом помельче, но мигающие всю ночь разноцветными огоньками,  – «Казино. Ресторан. Бар». Он прижался больной головой к шершавому дереву старинного особняка. Из подвала тянуло сыростью. Тошнота опять поступила к горлу, в голове зашумело. Пытаясь удержать себя в сознании, Тимур присел на корточки. Его вырвало желчью, и немного полегчало. Осторожно встал, придерживаясь о стену, оттолкнулся и двинулся дальше. После трагической смерти родителей бабка приехала и забрала его, «малахольного», из Москвы к себе и подарила совсем другую жизнь – простую, безыскусную. В столицу Тимура никогда не тянуло. Родительскую квартиру в Брюсовом переулке сдавал. Он не понимал, как это – быть вросшим в мягкую, сдобренную бесхитростной бабкиной любовью почву, а потом взять себя, выкорчевать и воткнуть в тупой безжизненный асфальт. Свернутые трубочкой листки за поясом мягко грели живот. Тимур перешел улицу, низко наклонив голову, и сел в переполненный автобус. Этот маленький глупый город больше не казался милым и родным. Тимуру вдруг стало тесно и душно, несмотря на холодный ветер. Вывалившись из распахнутых дверей, едва удерживаясь на ногах, он поплыл вместе с возбужденной толпой в сторону вокзала, изо всех сил стараясь не потерять равновесие.

 

         Когда Тимур открыл глаза, снегопад уже кончился, и в грязное окно вливалось яркое, морозное солнце, высвечивая в пыльных углах ажурную сеть паутины. Тёмные обои с невнятными разводами, в которых еле угадывался некогда благородный рисунок, смотрелись уже не так уныло, сервант на кривых антикварных ножках уже не с такой тяжестью держал в своем чреве труды классиков коммунизма, а потертая бархатная скатерть с бахромой на круглом столе придавала скудной обстановке, пожалуй, даже торжественный вид. Повсюду стояли, прислонившись к стене, висели криво и плотно друг к другу в тяжелых деревянных рамах картины. Золотые лучи смешивались с жёлтой краской осенних пейзажей, блестели в молочно-голубых водах, затихших в лесных рощах прудов, солнечными зайчиками играли на розовых натюрмортах. 

    Тимур глубоко вдохнул знакомый с детства запах плесени и масляной краски и с шумом выдохнул. Снова вдохнул и снова выдохнул. Кажется, поры стали такими широкими, что дышать можно всею поверхностью тела. Там, где когда-то находился желудок, простиралась теперь расползающаяся во все стороны пустота. Тимур повернулся на спину, и полая коробка головы послушно перекатилась. Мысли причудливо вились, подобно трещинам на потолке, вились, не складываясь ни во что конкретное, просто текли от линии к линии, разветвляясь на тысячи бессвязных фрагментов. Бессмысленная улыбка блуждала на небритом лице. Он с удовольствием потянулся, затем нерешительно сел. «Бодрым и веселым. Бодрым и веселым», –  пробормотал Тимур и, кинувшись к столу, схватил мятые листочки. «Когда вы почувствуете себя бодрым и веселым, вдохновленным и полным сил, переход будет завершен. Поздравляю вас, вы начали новую жизнь – жизнь без еды». Поднял, валявшийся на полу стул, похлопал по деревянным бокам и аккуратно присел на краешек. «Вот, блин, кажется, получилось. Получилось, твою мать!» – заорал он что есть мочи, усаживаясь поудобнее на шатком стуле. «И что теперь? Что эти бризарианцы вообще делают? Уходят в лес или монастырь, вышивают, мать твою, крестиком?» О том, как жить дальше без еды в книжке не было ни слова. Мысли по-прежнему складывались в узоры, не имеющие к логике никакого отношения. Снег. Пруд. Пионы. Больше всего матери удавались цветы. Особенно слегка подвядшие. Лепестки на скатерти, сломанный стебелек, мутный кувшин с зеленым ободком по кромке на треть испарившейся воды. Когда он был маленький, ему казалось, что от этих натюрмортов исходит тугой, гнилостный запах. Он встал, оделся и вышел на улицу. Солнечное, морозное, февральское утро.    

 

         – Садись! – бритоголовый парень подтолкнул Тимура к креслу и присоединился к своим товарищам, стоявшим вокруг карточного стола с тупыми,  безразличными лицами. Тимур пошатнулся, но не сдвинулся с места. Мужчина, сидевший в одиночестве на противоположном конце зеленого овала, сделал едва заметный жест головой, и парни подняли автоматы. Семь пустых железных глазниц уставились на Тимура. Постояв еще с минуту, разглядывая обстановку своего ресторана и убедившись, что принял правильное решение, заменив золотую обивку стен на бордовую, отодвинул массивный стул и сел, откинувшись на высокую спинку. Багровые всполохи свечей, испуганно торчавших в массивном канделябре, освещали лицо так навязчиво пригласившего его на игру человека. Уголок рта, усеянного мелкими морщинами, был слегка приподнят, редкие волосы аккуратно уложены, а рукава белоснежной рубашки высоко закатаны, словно он собирался работать. Тимур взял брошенные банкометом через весь стол карты и, не глядя, снова положил. Он не играл уже два года, голова кружилась, в горле пересохло. Сзади раздался звук семи, снятых с предохранителя затворов.

    ...Пушинка закрыла последнее отверстие, сквозь которое сквозил жёлтый свет, висящего над сугробом фонаря. Белая, как дым, темнота окутала сонного мальчика, но он оставался в сознании. Внутри обмякающего под сладкой смертельной дремотой тела неистово бился страх. Он колотился в отупевшем мозгу, азбукой Морзе пульсировал в сердце, с остервенением грыз пустоту в желудке, хватался скрюченными окоченевшими пальцами за горло, сжимая и выдавливая глухие, сдавленные рыдания. Оглушал сознание нескончаемым воплем: «ууууууууууумиииииииииираааааааааааааюююююююююю!» Но он не давал заснуть. Страх помогал ему чувствовать себя живым...

         Тимур смотрел в семиглазое лицо смерти, слушал семизарядный щелчок её пальцев и не понимал, чего еще старой ведьме нужно? Разве она не отняла уже у него всё? Разве он всё ещё не лежит маленьким, замерзающим мальчиком в белой уютной могиле? Разве не оставила она его здесь себе на забаву, чтобы убивать каждый день, отрезая по кусочку синей, обмороженной плоти на нарядные ленты для седой косы.

         ...  – Вспомни себя, Алонсо. Будущее уже существует в тебе. Оно лежит там, спрятанное под стопкой прошлого, как подарок на день рождения, который мама скрывает от тебя на верхней полке в шкафу за хрустящей стопочкой пахнущего лавандой постельного белья, чтобы не испортить сюрприз. Вспомни себя, Алонсо. Кто ты есть на самом деле? Ты закопал себя под кучей мальчиков, какими хочешь, чтобы видели тебя другие. Кто ты? 

         – Я трус. Я боюсь темноты, боюсь лежать на спине, боюсь закрывать глаза. Я не могу спать. Клара, я выспался! Я пять часов пролежал под снегом, разве этого не достаточно. Я уже умер, это же очевидно, а ты мой ангел. Ангел не хранитель! Где ты была? Где вы все были? Где был твой Бог Отец, почему вы молчали? Молча смотрели, как я умираю? И я умер! Умер! – Тимур плакал, и слезы текли по обмороженным щекам, причиняя жгучую боль, и от этого становились ещё обильнее. Клара гладила его по голове, как взрослая.

         – Вспомни себя, Алонсо, – тихо говорила она, – что ты делаешь, когда пытаешься угадать, что мама подарит тебе на день рождения? Ты фантазируешь. А может, это пожарная машинка или маленький строительный кран с желтой стрелой, которая поднимается так высоко, что кажется можно по ней добежать до самого неба. Или мужские фигурные коньки, красивые, чёрные, а не безобразные хоккейные, и мы смогли бы кататься вместе, как настоящая олимпийская пара. Или костюм Бэтмена, синий, в паутине, с красным, развевающемся на ветру плащом? Кто ты, Алонсо? Супергерой, парящий над испуганным городом? Или будущий президент, честный и справедливый? Храбрый, красивый, молодой мужчина, который умеет за себя постоять? Понимаешь, о чем бы ты ни мечтал, мама всегда подарит что-то из того, о чем ты думаешь, потому что всегда знает, каким-то седьмым чувством чует, что тебе нужно! Это никогда не будет какая-нибудь глупая, ненужная дрянь. Мама всегда знает, о чем ты мечтаешь. Мама всегда знает. Так кто ты, Алонсо? Вспомни себя. Ты уже существуешь, на дне трясущегося от страха мальчика спит крепкий и сильный мужчина. Он скоро проснется, скоро проснется. 

         Девочка осторожно встала с больничной кровати. Тимур крепко спал. Она прикрыла его одеялом, потом подняла с пола ещё одно и положила сверху.

         – Наверное, ты никогда не сможешь согреться, бедный мой, бедный Алонсо...

         Тимур дернулся и одним движением перевернул стол, обрушив его на Марио. Сотня стрекоз застрекотала в воздухе. Расстрелянные бубновые короли метались под потолком и, не найдя покоя, опускались на головы стрелявших; нарядно порхавшие ажурные салфетки, нервно курились струйками пороха в неровных отверстиях нежной бумаги; бесшумно приземлялись на пол окровавленные пиковые дамы, с задранными юбками; зелеными бабочками кружились деньги; и острые язычки пламени слизывали со скатертей льющееся из разбитых бутылок вино. Пытаясь отогнать от себя наваждение, Тимур взял со стола карты. Боже, как давно он не играл. Сладкая, смертельная дремота охватила возбужденное опасностью сознание. Ему страстно, нестерпимо захотелось проиграть всё. Всё до последней разделочной доски на кухне, до последней капли дорогого коньяка на мраморном полу. И оставить себе только жизнь. Жизнь, наполненную ярким, сокрушающим смерть страхом.

                                                          НАПИСАТЬ РЕЦЕНЗИЮ - ГЛАВА 2

 

bottom of page